Владимир Березин - Свидетель

На нашем литературном портале можно бесплатно читать книгу Владимир Березин - Свидетель, Владимир Березин . Жанр: Русская классическая проза. Онлайн библиотека дает возможность прочитать весь текст и даже без регистрации и СМС подтверждения на нашем литературном портале fplib.ru.
Владимир Березин - Свидетель
Название: Свидетель
Издательство: неизвестно
ISBN: нет данных
Год: неизвестен
Дата добавления: 26 декабрь 2018
Количество просмотров: 113
Читать онлайн

Помощь проекту

Свидетель читать книгу онлайн

Свидетель - читать бесплатно онлайн , автор Владимир Березин

Она шевелила губами, а я кивал и кивал, потому что мало было у меня собеседников, и не мог оттого я ссориться с нею. Потом пришла другая, и мы заговорили о живописи. Эта другая говорила о Рафаэле, а я, слушая ее, вспоминал, как приехал с отцом из Вюнсдорфа в Дрезден и ходил по пустым залам картинной галереи. Товарищи отца были в штатском, но ничего не скрывало их военной выправки. Наконец мы вышли к "Сикстинской мадонне" и остановились. Ангелы, задумчиво и удивленно смотрели на женщину, а женщина смотрела на нас, и, теперь я думал, знала нашу судьбу. Она знала судьбу отца, которому осталось жить так недолго, она знала судьбы его подчиненных, она знала и мою судьбу, судьбу мальчика, который родился в чужой стране. Но тут меня тронули за плечо. За время нашего отсутствия какой-то странный человек появился там. Он все высматривал, высматривал меня, и странно знакомым казалось мне его лицо. И вот теперь наконец он встал и подошел к столику. - Выпьем, ребята... В общем шуме и гвалте его не расслышали. Рука незнакомца лежала на моем плече. Я повернулся к нему со своим стаканчиком и спросил: - За что пьем? Он удивленно посмотрел на меня и сказал: - Сам знаешь. Выпьем за сороковую армию. Помянем хлопцев. Я кивнул и молча встал из-за стола, хотя не имел никакого права пить за это. Человек допил и, тронув меня за плечо, сразу ушел куда-то, а девушки потащили нас к себе, в один из корпусов литературного санатория. Подруга хозяйки куда-то отлучилась, и мы расположились в комнате, казавшейся мне огромной после моей каморки. Высокий лохматый лабух перекинул гитару на грудь, как автомат, и запел. Он пел страшную и печальную песню, которая совсем не вязалась с женским смехом и стуком стаканов. Но все же я смеялся и чокался со всеми, до кого мог дотянуться, и не думал ни о чем. По дороге домой я снова вспомнил о Чашине, и настроение испортилось. Можно было бы не думать о нем еще целую неделю, но я возвращался и возвращался в мыслях на три года назад. Я вспоминал, как Чашин долго и весело пил с нами, а потом уехал. Как мы проводили его и вечером, протрезвев, стали ждать грузовика с продуктами. Геворг и я вышли его встречать, и было славно спускаться с горы, зажав автомат под мышкой и придерживая за ствольную накладку. Мы шли, вдыхая вечерний воздух, огибая валуны, и Геворг улыбался чему-то своему. Мне было завидно оттого, что вот он идет по земле, которую считает своей, а я на ней случаен и одинок. Когда я смотрел на лица моих товарищей, покрытые грязью и пылью, мне было понятно, что они свои на этой земле. Я был только свидетелем, чужаком среди них, будто бездельник, пришедший на праздник - просто так, поесть или выпить на дармовщинку. Моя правда быть лишним в этой войне. Сидя у костров, я разглядывал заскорузлые руки крестьян, которые ложились на рычаги трактора только для того, чтобы втащить пушку на пригорок. Эти люди воевали за свое - а я был свидетелем. Мы начали спускаться с горы к изгибу дороги, где у пробитой пулями стрелы, указывающей путь к какому-то давно не существующему колхозу, стоял грузовик с продуктами из деревни. Геворг спускался легко и весело, пока не понял, что в грузовике чужие люди. Но было уже поздно, и, еще не слыша выстрелов, я увидел, как разрывается куртка на спине моего друга и летят мне в лицо ошметки его тела. Я так и не увидел тогда его лица, потому что тоже упал навзничь и равнодушными от боли глазами смотрел на жука, медленно ползущего в траве. Жук полз медленно, то и дело сваливаясь с травинок, полз, явно делая нужное природе и себе дело. Грузовик уже давно уехал, а у меня все не было сил встать или даже просто ползти обратно. Кто-то надоумил людей с той стороны холмов перехватить нашу машину, и отчего-то я сразу придумал себе этого кто-то. Вот чему я был свидетель, и никто не обещал подарить мне иной мир, чем этот, ни звезд его, ни солнца. Ни один пророк не обещал мне ничего, и все же я был свидетелем. Свидетелем. Я был свидетелем-одиночкой, каждый раз становясь перед судом чистого листа бумаги и наверняка зная, что мои показания не будут выслушаны.

И вот прошло три года, и теперь ко мне явился человек из другой, окончившейся уже жизни. "Ты просто испугался, - говорил я себе. - Ты испугался и сделал вид, что ничего не произошло. А все ощущения должны быть четкими, в ощущениях нельзя халтурить, что бы ты ни делал. Нельзя обманывать себя ни во вкусе вина, ни в оценке людей, с которыми ты говоришь". Я включил свет в своей комнатке и открыл настежь дверь. В кармане у меня лежала початая пачка "More" - плата за глупый и долгий разговор. Такие сигареты были для меня тогда экзотикой, были очень слабые, но я скоро придумал, что с ними делать. Финкой я отрезал им длинные фильтры, и это хоть как-то исправило положение. Ощущение табака стало более верным. Сигареты дымились по всей длине и прогорали быстро, но я стал выкуривать их одну за другой, и дело пошло на лад. Три заменяли одну настоящую. Тем же вечером ко мне пришел старик-сосед, и я не сразу узнал его. Лицо украинца было землисто-серым, а в руке он держал бутылку водки. Я поднялся и пошел к нему. Испуганная жена жалась к стенке, а украинец плакал. Он плакал, размазывая слезы по лицу, вмиг согнувшись. И я увидел, как он стар на самом деле. Оказалось, он воевал. Протащил на себе ствол миномета сначала от Минска до Варшавы, а потом от Варшавы до Берлина. Он приписал себе год, уходя на войну, а теперь, в день взятия города Харькова, ему крикнули, что он сделал это зря. Украинские пьяные мальчики кричали ему, захмелевшему, что, если б он не совался, куда не надо, они бы пили баварское, а не жигулевское пиво, а москали бы убрались с этой земли. Раньше ему было чем жить, и вот душной коктебельской ночью этот смысл отняли. Мы с соседом хлестали водку и плакали все - я, старик и его жена. Я обнимал украинца и бессвязно бормотал: - Суки, суки... Мы им всем еще покажем... Я утешал старика и, забыв про разницу в возрасте, говорил ему: - Прости, друг, прости... Не в этом дело, прости и не думай... Они уехали на следующее утро, забыв на веревке свое полотенце, и, когда я выносил мусор, розовый утенок печально подмигивал мне с него: "Так-то вот, брат, и так бывает". Я не жалел, что мои соседи уехали, потому что мне было бы тяжело теперь встречаться с ними. Я все позже возвращался в свою комнатку, но продолжал надеяться, что все же мне удастся здесь что-нибудь сделать до конца. Я писал, и снова мне снились страшные дневные сны. Я снова видел "Шилку", но уже не ползущую по склону, а заваливающуюся набок и горящую, а потом видел школьный класс, и мучительный стыд двоечника, не знающего ответа, посещал меня в этом сне. Страх смерти и одиночества был таким же, как боязнь невыученного урока, и мы не научились отличать эти чувства. Злобными детьми взялись мы за оружие, не заметив, что оно - не игрушечное. Однажды наводчик миномета, стоявшего за селом на холме, отлучился. Пришедшие ему на смену бойцы оказались неопытными, а миномет - ворованным. На миномете отсутствовал предохранитель от двойного заряжания. Дело в том, что мина, опущенная в ствол, иногда спускается вниз, но не вылетает тут же, наколовшись на боек. Она остается внутри. Я не знаю, отчего это происходит. То ли украинский или русский парень, стоя за токарным станком, не выдерживает размер. Может, что-то случается с зарядом. Для таких случаев на ствол надевается кольцо из черного металла, с флажком, предупреждающим опускание второй мины в ствол. Однако миномет был украден в какой-то воинской части, и предохранителя не было. Две мины одновременно рванули в стволе, и по серому облачку на холме я догадался, что двое небритых крестьян перестали существовать. И скоро об этом забыли все, но я был этому свидетелем. Чашин нарушил мое одиночество. Вот в чем дело. И теперь мне тяжело думать о любви. Я ненавидел тупую мерзость войны, когда она превращает мир в танковый выхлоп и стреляные гильзы, и поэтому-то уже не получалось думать про любовь, а выходило лишь про эту мерзость. "Война не пришла в наш дом, - повторял я. - Мы сами привели ее за руку. И никуда от нее не деться". Ветер жил в моей комнате, и снова скрипел стол. Мошкара стучала в стекло, негромко работал соседский приемник, и в синкопированный ритм вплетался вкрадчивый голос неизвестной мне француженки. Герой мой начал действовать самостоятельно, нет, я сам был им, но видел себя, как видят свое существо во сне - отстраненно и заинтересованно. Для того чтобы писать, приходилось заново прожить не только то, что случилось со мной, но и чужие жизни. Однажды, это было на исходе отпущенной мне недели, я прервался и пошел в кухоньку вскипятить воды. Кроме того, я решил смочить полотенце и завесить им лампочку, чтобы отдохнуть от яркого света. В этот момент в окно ударили автомобильные фары, обмахнули комнату и погасли. Было отчетливо слышно, как хрустят под баллонами камешки во дворе. Хлопнула дверца, сказала что-то женщина, и я подумал, что вернулись с ночных приключений мои соседки. Камешки под туфельками хрустели все ближе, одна из женщин споткнулась, ее, видимо, поддержали, кто-то засмеялся, и, наконец, в косяк моей двери постучали. Занавеску отвели рукой в сторону, и я увидел вчерашних девушек. Та, которую я знал, улыбнулась. Она еще не раскрыла рта, но я сразу понял, что работа на сегодня закончена и надо вылить ненужный теперь кипяток. Заперев комнату, мы вышли и сели в машину. За рулем тоже сидела женщина, и, только я увидел ее, в груди что-то оборвалось. Я сидел на переднем сиденье и неприлично рассматривал ее. Кажется, ее я видел на пляже в первый день здешней жизни. Тогда, на пляже, она казалась мне недосягаемой и вот сидела рядом в машине, набитой японской электроникой. Девушки засмеялись: "Познакомься, это Анна", - а она посмотрела мне в глаза - внимательно и просто. Но было и другое воспоминание, не дававшее мне покоя. Глядя на ее длинные красивые ноги, я вспомнил туманное утро на чужой земле и другую, такую же красивую женщину. Мы с Геворгом лежали в кювете рядом, сжимая еще молчащее оружие. Пулемет тогда ударил внезапно, это всегда бывает внезапно. Первую машину развернуло на дороге, и она двигалась по инерции, подставляя бок под пули. Идущий за ней грузовик тоже потерял управление и уткнулся рылом в кювет. Мы быстро добили охрану и начали осматривать место. Первое, что я увидел, была женщина. Она вывалилась из-за двери. Пулеметная очередь переломила ее пополам, потому что пуля крупнокалиберного пулемета больше сантиметра в диаметре. Она была очень красива, эта женщина, но ноги ее, почти отделенные от туловища, жили своей, отдельной жизнью. Лицо было залито красным, и я тупо смотрел на эти длинные красивые ноги, двигающиеся в пыли и крови. Рядом с женщиной лежала разбитая видеокамера. Подошедший Геворг тоже уставился на дергающееся тело и нервно сглотнул. - Все равно их стрелять надо, их надо стрелять, потому что они, как стервятники, прилетают на свежую кровь, - сказал мой друг. Если бы он прожил больше, то понял бы, как он не прав. Сначала приходили романтики из чужой стороны, потом приходили чужие люди за деньгами. Привыкшие к припискам, они воевали даже с некоторым дружелюбием - ведь там, за холмом, куда летели их снаряды, сидели такие же, как они, с теми же фабричными клеймами на оружии. И они действительно всегда что-то приписывали в донесениях. Лучше, когда смерть приписывают и она живет не в людях, а на бумаге. А потом пришли другие - те, кто жил чужой смертью. Они любили и умели воевать, и вот эти-то и были стервятниками. Но это было уже потом. Когда мы отошли, кто-то более жалостливый дострелил женщину. Мы забрали оружие, слили бензин из баков и минировали машины. Геворга убили через несколько дней. Вынести можно было только раненых, и он остался лежать у дороги. Вчерашние крестьяне в милицейской форме, ставшие противником, но неотличимые от моих товарищей, сноровисто отрубили уже мертвому Геворгу голову. Я увидел эту голову потом, когда меня везли на санитарном грузовике, а село уже снова взяли с боем. Фальшивые милиционеры валялись с вывернутыми карманами на улицах. И все это было бессмысленно. Я сразу вернулся в ночной курортный мир, поскольку мы быстро доехали почти до набережной и, пройдя совсем немного, вошли в железные воротца. Надо было еще немного подняться по цементной дорожке, и наконец я очутился в большой прокуренной комнате. Там сидели один из лабухов, подбирая аккорды, и несколько моих старых знакомых. Нас встретили радостно, как необходимый компонент застолья. Незнакомку усадили рядом со мной, и я молча улыбался ей, передавая то стакан, то вилку. Мне было легко и просто, потому что я воспринимал ее не как реальную женщину, а как видение, что-то нематериальное. Справа от меня сидел бывший вертолетчик, а теперь владелец нескольких вертолетов, туристического комплекса и еще чего-то, катавший за валюту богатых иностранцев над побережьем. Мы с ним сразу заговорили о "вертушках", о том, как трясет в Ми-4, но я все время чувствовал присутствие своей соседки. Внезапно все переместились в ночное кафе, и часть людей исчезла по дороге точно так же, как и появилась. Надо было прощаться, но я не знал, как это сделать. Эта встреча казалась мне продолжением моих мыслей о женщинах и оттого даже была чем-то неприятна. Я был отравлен собственными размышлениями и часто начинал думать о том, о чем думать не стоило - об унылой заданности курортных романов, об их утомительном ритуале. Я думал об их бесконечных повторениях и о себе самом, о повторениях в моей жизни, о ее похожести на тысячи других. Больше всего мне не давало покоя то, что она уже описана - людьми военными и штатскими, говорившими о моей реальной жизни так, будто они видели то, что видел я. Они писали о ней разными словами и в разное время, но это была моя жизнь, и я не знал, что мне еще прибавить к их словам. Сама обстановка - южная ночь, пляжи, зарево над дискотекой, издали похожей на горящую деревню, запахи незнакомых женщин - раздражала меня. Трудно было уместить это в себе достойно и правильно, без надрыва и тоски, а написать об этом было гораздо труднее. Наконец я тихо сказал "спасибо" и поклонился своей спутнице. В таких случаях надо было записать номер телефона женщины, с которой прощаешься, но я написал на какой-то бумажке свой, московский, и помахал рукой, отдаляясь, оставляя себе лишь ее имя. Вот я и познакомился с Анной, будем знать, что она - Анна, и этого достаточно. Я помахал рукой, будто разгоняя чад этого вечера, и повернулся. Опять я шел домой той же дорогой и радовался, что вырвался не так поздно. Дойдя до поворота, я услышал шум машины и тихо отступил в тень кустов. Это была ее машина. Женщина заперла дверцу и вышла ко мне. Мы брели по набережной и вот уже миновали притихшую дискотеку и кемпинг, светившийся огоньками портативных телевизоров, прошли пионерский лагерь и начали подниматься в гору. Задыхаясь от подъема, я начал чувствовать, как во мне начинает расти желание к идущей рядом женщине. Я слышал, как она дышит, так же тяжело и неровно, как я. Наверху мы курили, и наконец я обнял ее за плечи. Между нами возникло странное молчаливое соглашение. В тумане бухты переливались какие-то огоньки, и так же, как и во все эти дни, ярко горели августовские звезды. Я чувствовал под рукой тепло ее плеча и вспоминал Свидетелей Иеговы, двух девочек на пляже и шум прибоя. В этот момент я решил, что никто не заставил бы меня обменять этот вечер на горе ни на какой придуманный мир в будущем. Мы спустились с горы и пошли по дороге к поселку. Я думал о том, что случится со мной через несколько минут, и будто плыл в вязком киселе, не загадывая будущего позже утра. Мы поднялись по лестнице на второй этаж, к внезапно знакомой мне двери, и она, раскрутив сперва ключ на пальце, открыла дверь. Да, тут я и сидел два дня назад - под чужие песни. Комната была пуста, и вещи подруги исчезли. - Подожди немного, - шепнула моя спутница. И вот она вернулась, замотанная в полотенце, и обняла меня. Волосы ее были мокры от попавших капель, видно, после душа она почти не вытиралась. Балкон был открыт, и с улицы доносился шум листьев. Ближе к утру она кипятила воду в кружке, и мы пили растворимый кофе, обжигаясь от нетерпения. Несмотря на это нетерпение, мы были медленны, даже чересчур медленны. Переводя дыхание, я вспоминал свои страхи, но это были уже другие воспоминания, они лишились страха и горечи. Наконец она уснула, крепко схватив меня за запястье, и только спустя час, случайно повернувшись, выпустила его. Уснуть я не мог и, натянув брюки, прошелся по комнате. Сегодня меня будет искать Чашин. Он начнет меня искать, а я буду прятаться. Пора уходить - менять дислокацию. Я увидел на столе придавленный бумажником листик со своим московским телефоном, зажал его в ладони и скомкал. Нет, что-то было в этом гадкое, была какая-то мерзкая патетика, и я раскатал бумажный шарик и положил его обратно. Поискав на столе карандаш, я дописал на листке свой временный, такой же временный, как и телефон, адрес. Я шел по шоссе на Феодосию, а мимо меня проносились первые утренние машины. На середине пути я чуть не расплакался. Это не было излишней сентиментальностью, а всего лишь реакцией на нервное напряжение. Я свернул с шоссе налево и начал, не сбавляя шага, взбираться на гору Климентьева. День начинался без солнца, и это было хорошо, потому что горы, залив и холмы лежали подо мной без рекламной синевы неба и ослепительного солнца тусклые, но прекрасные. Я закурил под памятным знаком советского планеризма. Из-под камня, который я случайно отвернул ногой, вылезли какие-то жучки и червячки и начали осматривать свое поруганное жилище. Они суетились, а я смотрел на них, чувствуя жалость. Жучкам я не в силах помочь. Один из них забрался мне на ногу, но потом, видимо, передумал и скрылся в траве. Я пошмыгал носом и втянул в себя влажный морской воздух. Смотря на мыс с двусмысленным названием Лагерный, более известный как Хамелеон, на холмы над морем, я думал, что надо уезжать. Надо уезжать, потому что здесь мне было очень хорошо, а продлить это состояние души невозможно. Радость не продлевается, а продленная - похожа на спитой чай. Никто из тех, с кем я жил здесь, не хватится моего отсутствия и не будет меня искать. Я знал также, что если, экономя деньги, пройти километров шестнадцать до Феодосии, то можно там сесть на дизельный поезд и добраться до Джанкоя. А там можно уехать, купив случайный билет, или просто договориться с проводником. Я буду ехать и снова жить в мире, где мне не дадут пропасть - поднесут помидорчик, насыпят соли на газетку, одарят картофелиной. И снова, как по дороге сюда, будут стучать друг о друга какие-то железнодорожные детали, и снова будет хлопать дверь тамбура. Мне нужно туда, и уходить нужно сейчас. Теперь я буду жить с надеждой, а впрочем, как повезет. Сейчас, пасмурным утром, когда проснулись только местные жители, когда можно, не прощаясь с хозяйкой, повесить на дверь смешной замочек, а ключ оставить прямо в скважине, - мое время здесь окончилось. И тогда я начал спускаться с горы. * * * По коридору ходил старик. Он ходил и бормотал что-то. Не знал я, о чем он бормотал. Пришло, видимо, время ему выговориться, и скоро ему умирать. Но он был теперь моим хозяином. Друзья сосватали мне комнату в его квартире, так и не рассказав об условиях. Условий, как оказалось, не было. Мой хозяин говорил со мной редко, он забывал про деньги, а однажды, уже потом, засовывая плату за очередной месяц в его буфет, я обнаружил деньги прошлого месяца, к которым старик не прикасался. Я устроился преподавать - временно, по контракту. Рано, в черном утреннем городском тумане, я ездил на другой конец города, чтобы там стоять между черной доской и студентами и писать на этой доске сербские и хорватские слова. Сербские я писал кириллицей, а хорватские латиницей, хотя слова эти были похожи и составляли один язык. Я рассказывал им про чакавский и кайкавский диалекты, которые называются так по слову "что?" - ча, каj и што. Я говорил про пять гласных звуков, два типа склонения прилагательных, тоническое ударение и вытеснение аориста и имперфекта сложным прошедшим временем - перфектом. Я рассказывал своим слушателям про законник царя Душана и пейзажи северной Далмации. Студентам хотелось спать, да и мне - тоже. Но строгая наука брала верх, и они послушно повторяли за мной - непонятное. А днем я работал еще и в другом месте - одной загадочной организации, которая занималась раздачей денег не известным мне людям. Денег у организации было довольно много, и часто среди разных ее начальников происходила возня, которой хорошо соответствовала калька английского выражения - "драка бульдогов под ковром". Организация долго жила своей жизнью. Туда я и устроился. В конце концов произошло, видимо, то, о чем рассказывает старый анекдот: зулусы съели французского посла, и Франция объявляет им войну. Зулусы недоумевают: "Ну съешьте одного нашего, и дело с концом". Мне сказали, что причина моего увольнения в том, что я не поздоровался с начальником на эскалаторе. До этого я не подозревал, что он пользуется этим видом транспорта. История была забавной и ничуть не обидной. Так воспринимаешь прекращение тяжелых, как камень, отношений. Я распихал пачки денег по карманам и вышел в московскую слякоть. У первого ларька я купил пива, а рядом - с рук колбасу. Отхлебывая из горлышка, как последний лотошник, начал движение по городу и скоро очутился дома, где уже ждал меня голодный старик. Я помахал ему батоном колбасы, и мы пошли готовить ужин. И опять я ездил на окраину, и студенты задавали мне вопросы, и я отвечал им, и курил с этими в общем-то славными ребятами на лестнице. Я вспомнил тех своих крымских необязательных знакомцев, вкус мидий, запахи моря и свои слова об одном и том же поколении - что, дескать, мы одной крови - с вами, с вами, и с вами, и с тобой, и с тобой тоже. Теперь я понимал, что тогда я просто подлизывался. Правда была в том, что поколения сместились, и те, кто не успел перемениться, чувствовали себя неуютно. Все искали себе места, но эти поиски места всегда в итоге превращались в поиски времени - или возраста. Глядя в лица студентов, я вспоминал старый фильм, в котором одного лейтенанта посылают охотиться на одного полковника. - Ты убийца? - спрашивала лейтенанта будущая жертва. - Я солдат, - гордо отвечал тот. - Нет, - говорил полковник, готовясь умирать. - Ты просто мальчик, которого послали убивать. Мне хотелось бы быть мальчиком, но это уже было невозможно. Я стал взрослым, но тяга к детству, прежней беззаботной возможности выбора оставалась. И вот я курил на лестнице и улыбался этим новым мальчикам, росшим совсем в другом мире, нежели мир моего детства и юности. Хотя я бы сказал, такое занятие не прибавляло радости. Мы возвращались в класс, и я снова писал что-то на доске, ученики повторяли хором незнакомые слова, и снова я рассказывал им о далекой стране, которая прекратила свое существование. Я представлял себе Княжев Дворец в Дубровнике и Плацу, рассекающую нижний город на две половинки, где камень перемешан с зеленью, где висят на веревках между домами платки и ковры, где лежат на продажу раковины и завернутые в пальмовые листья сардины, где мальчишки торгуют плетенками и тапочками, сделанными из водорослей, где все кричат что-то, гомонят, но когда солнце падает в узкую щель улицы, все замирает, и продавцы, оставляя товар, разбегаются в тень. Мои уроки не отнимали у меня много времени, но все же это был хлеб. Это было пропитание. Главное, что все-таки я нашел комнату. Так думал я, путешествуя длинным коммунальным коридором, мимо старинной, неизвестно чьей детской коляски и заготовленного стариком дачного пиломатериала. Несмотря на то, что это было временное жилье, очередная комната, я полюбил ее так, как зверь любит свою нору. И впервые я устроил свою нору, как хотел, поэтому все стены здесь были оклеены топографическими картами, и то было осуществлением давней мечты. Темным зимним утром я внезапно просыпался, и первое, что я видел, включив свет, был коричневый угол бывшей Туркменской ССР с Ваханским хребтом и отвилком Вахан-Дарьи. Этот угол был коричнево-желт, весь в прожилках горизонталей и отметках перевалов. А собираясь на службу, я косил глазом на лоскут африканской карты, на котором плоскогорья оставили желтый след и большинство рек отмечены пересыхающим пунктиром. Несмотря на это обстоятельство, на самых крупных были отмечены пороги и водопады и, отвлекшись от утренних сборов, можно было легко ориентироваться в скалистых ущельях провинции Кунене. Рядом с окном висела и карта страны, в которой я родился. Она была самой мятой и потертой. Цвет ее - зелень - превратился в белизну на линиях сгибов и затертых прокладок. Это тоже был маленький кусочек чужой земли - сто на сто километров, всего несколько листов, которые больше всего страдали от солнца, бившего из окна. Зима уже пришла на московскую землю. Я всегда любил зимнее утро - еще со школьных времен, когда из-за болезни, впрочем, нет - в каникулы - я оставался дома. Светил зеленый торшер, пейзаж за окном превращался из черного сначала в синий, а затем в белый. За окном были хмурая немецкая зима, однообразные постройки военного городка. Эти здания гораздо лучше выглядели в утренней дымке, чем при обычном свете. Я сидел у окна в зеленом круге торшера, отец уже ушел куда-то, а может, уехал надолго, я не знаю куда, ведь отец занят чем-то важным, и вот теперь я один в свете утра и электрической лампочки. Этот процесс теперь повторялся. Только отца уже не стало, и некого было ждать. За моим окном теперь была Москва. Пейзажи военных городков для меня кончились - сначала в восьмом классе, когда меня, заболевшего воспалением легких, как будто неживого, будто груз, привезли в этот город, а теперь асфальтовые дорожки и крашенный в белую краску бордюрный камень ушли из моей жизни совсем. Все же в этот час хорошо было сидеть в светлеющей комнате со все еще включенной лампой. Как бутылка в застольном фокусе, комната наполнялась серым табачным дымом, а я-засоня наполнял себя кофе. Это всегда были счастливые часы. Так изучал я московскую жизнь. Смотрел на нее в дырочку оконной изморози. Смотрел спокойно, но пристально. Вот, думал я, мой небесный патрон тоже вот смотрел, разглядывал послов, изучал и выбирал веры. Выбрал. Спокойно и не без своей выгоды. А потом продолжил воевать - со своими и чужими. Но хватит об этом - под конец года вдруг потеплело, пошли дожди, и на улицах возникли лужи талой воды. Однажды у дверей метро я обратил внимание на группу маленьких человечков со скрипками, дудочками и контрабасом. Но не было у меня времени, и мокрые ботинки сами тащили меня домой. Иногда я приходил домой днем и старался поспать. Мой хозяин весь день напролет смотрел латиноамериканские сериалы, а перегородка между нашими комнатами была тонкой. Бормотали страстные слова дублеры, плакали женщины. То, что происходило, напоминало гипнопедию. Через два часа я просыпался со вкусом медной ручки во рту и именем Ренальдо Макдонадо на устах. Кто он, я не знал и путался в этих именах. Был в них, несомненно, особый смысл, но пока недоступный мне. Уличная музыка меленьких человечков была мне ближе, ее четкий ритм волновал меня. Хотелось, не заходя домой, идти на вокзал и ехать, ехать куда-то. Но я лишь как свидетель старался запомнить свои ощущения. Случился у меня день рождения, случился и прошел - без последствий. После него я слонялся по спящей квартире и курил забытые гостями сигареты. Сигареты были разные, как, впрочем, и сами гости. Позвонил мне и человек, к которому ушла моя жена. Мы дружили с ним - можно так сказать, и он передал мне привет от нее. Бывшая жена в этот момент куда-то уехала, в другой город, а может, в иное застолье. А я продолжал принимать поздравления. Рядом, испуганный таким количеством людей, крутился мой старик. Он подходил ко мне и запрокидывал голову, будто спрашивал: "Скоро? Скоро, да?" Но они исчезли - все, только старик еще жался ошеломленно к стенам. Скоро испуг его прошел, и он заснул. Такие вот истории происходили со мной. Вернемся к старику. Он спал и был виден через полуоткрытую дверь его комнаты. Он спал изогнувшись, с запрокинутой головой. Пройдет время, и, так же заснув, он встретит следующий год, а потом снова выйдет в коридор прогуливаться и ужасаться уже прожитой им жизни. Снова после долгой паузы попал в дом на Трехпрудном переулке. Жил в этом доме один интересный человек с простой фамилией Гусев, у которого я квартировал прошлым летом. Осенью он пропал куда-то, а теперь вот объявился. Я попал туда на день рождения хозяина - несколько неожиданно, потому что узнал об этом событии случайно, за час или два. Добираться до Трехпрудного нужно было по улицам, заваленным мокрым снегом, и вот услышал комариный писк домофона, увидел вечерних чужих девушек. Под мышкой у меня был подарок хозяину - бутылка водки из Израиля. Эту бутылку мне прислал человек, похитивший жену у именинника. Я заметил, что в моем повествовании вообще много чужих жен. Но слишком много и войны, и вот похититель чужих жен, в этот момент одетый в военную форму, окапывался где-то в песке чужой пустыни. Круг, таким образом, замкнулся, а этот чужой день рождения получился, не в пример моему, долгий, с ночной игрой в футбол, с ночевкой и даже с дракой, с размытой слезами женской тушью. Но это было потом, а в середине ночи я увел соседку гулять по снежным улицам. Мы говорили о чем-то, о чем, я не помню, и вдруг я узнал, что моей спутнице не восемнадцать, а двадцать четыре, и у нее своя, не известная никому жизнь. Жизнь, которую я никогда не узнаю, и я почти влюбился в эту случайную женщину, в ее смех и поворот головы, хотя эта любовь была сродни жалости к самому себе, а уж что-что, а такую жалость я ненавидел. И мне пришлось вернуться домой - к спящему старику. Через несколько дней, перед самым Новым годом мне опять позвонил Гусев. - С праздником, - произнес он. - Я тебе подарочек припас. Тут тебя разыскивали. Кто меня мог разыскивать - непонятно, и все же я насторожился. - Тут одна тетенька тебе обзвонилась, надо было тебе раньше передать, да тебя не найдешь. - Ну?! - Не догадываешься, кто это? - Душу не томи, - цыкнул я, хотя уже догадался, о ком это он. - У меня все записано. - А когда она звонила в последний раз? - Да месяц назад. Погоди, она оставила телефон. Ты записываешь? Правда записываешь, а? - Брат, - мне это начало надоедать. - Терпение мое небезгранично. - Ты уже столько терпел, что еще чуть-чуть - не страшно. Ладно, ладно, - и он начал диктовать телефон. Подождав несколько минут, я набрал этот номер и наткнулся на автоответчик, быстро пробормотавший что-то. Я перезвонил и снова услышал: - Entschuldigen Sie, bitte... Bitte, rufen Sie spдter an... Bitte, rufen Sie ein anderes Mal an... Bitte, hinterlassen Sie eine Nachricht nach dem Ton...1 Я позвонил еще и еще, и наконец мне ответили, и я попросил Анну, вспомнив, что не знаю ее фамилии. Мне ответили, что она вернулась домой, и эта фраза меня озадачила. Что значит домой? Но я спросил лишь, когда можно перезвонить. - О нет, - ответили мне на том конце провода. - Она совсем уехала. В Германию. Внутри у меня заныло, вот оно, достукался. Что стоило мне самому искать ее, хотя я не знал, как. И все же я назвался и спросил: - Не оставляла ли она для меня информации? Слова были стертыми и официальными, но лишь такие приходили мне на ум. В неизвестной мне конторе пошуршали бумагой, хмыкнули, вздохнули и с удивлением сказали: - О! Для вас есть конверт... Мы договорились встретиться, и на следующий день я брел по бывшей улице Жданова, выискивая неприметное здание незнакомого офиса. Самое интересное, что адрес этот я давно знал и чуть ли не каждый день слал по нему свои нефтяные бумаги. Охранник дышал мне в затылок, пока девушка искала предназначенное мне. Она искала его долго, и дыхание охранника меня бесило. Нужно было сказать ему вежливо, чтобы он отступил в сторону, но я загадал, что если не сделаю этого, то все будет хорошо. Что хорошо, я не знал и, получив долгожданный конверт, оказавшийся очень длинным и узким, немного испугался. Было утро, и я шел домой круговой дорогой, спускаясь вниз к Цветному бульвару, мимо Сандуновских бань и нефтяных компаний, которые всегда сопровождали меня, не мог я отделаться от нефтяных компаний ни в Азербайджане, ни в Москве... Снова была слякоть, и если я проходил слишком близко к домам, то на меня срывалась с крыш тяжелая зимняя капель, но это уже была иная дорога, так не похожая на ту, которой я шел, уволенный из загадочной организации. Недотерпев до дома, я достал конверт из кармана и вскрыл его, стоя у перехода на Петровке. "Привет, - было написано на маленьком кусочке бумаги, лежавшем внутри конверта. - Я тебя долго искала". И все - дальше шел адрес и номер телефона, длинного телефона. Адрес тоже был чужим, далеким. А что я, собственно, хотел? Каких слов? Признания? Все было правильно. Мы перекидывались нашими меняющимися адресами, как мячиком. И все же она меня искала. В последний день этого года пошел проливной дождь. Я проснулся поздно и застал старика в кухне открывающим форточку. Зимний морозный рассвет заливал комнату, и старик в толстом зеленом халате стоял на стуле у окна. Старик кормил голубей. Он высовывался в окошко и сыпал на карниз перед белоголовым голубем нарезанный хлеб. Я заметил, что и сам старик в зеленом халате был похож на птицу, на своего белоголового друга - молчаливый старик с седым хохолком. Однажды я начал звонить друзьям и обнаружил, что никого из них нет дома. Сначала, правда, в трубке бились короткие гудки, а уж потом - долгие, будто все они созвонились, встретились в метро и уехали куда-то. Пусто стало мне. Только сосредоточенный на какой-то особой мысли старик ходил по темному коридору и бормотал о чем-то своем. И я записывал это, как и многое другое, что происходило вокруг меня. Записи мои были похожи на записку в бутылке - в ней был обратный адрес, но не было адреса прямого. Этих записок становилось все больше, но я не был уверен, что их кто-то прочтет, даже я сам. Оттого в моем повествовании помимо бессвязности существовало странное бескорыстие. Бессвязность присутствовала во всем, даже в чтении. Например, случайным пухлым томом вплыла в мои вечера антология русской литературы - века, названного восемнадцатым, и я был поражен Ломоносовым. Московской ночью я нашел неизвестно кем оставленный в жилище старика сборник стихов. Книг у моего хозяина было мало, а я и вовсе растерял свои во время многочисленных переездов. Было несколько разрозненных энциклопедических томов, было краснокожее собрание сочинений Ленина и еще несколько огромных и страшных своей толщиной книг - Некрасов, Тургенев и тот самый растрепанный Ломоносов вперемешку с Херасковым и Державиным. Читая, я представлял, как Ломоносов, сидя на обочине дороги, разглядывает замершее на секунду насекомое. Я даже воображал русского гения в парадном облачении, ловящего это насекомое в траве, а потом с удивлением рассматривающего добычу. "Кузнечик дорогой, сколь много ты блажен, сколь много пред людьми ты счастьем одарен"... Заканчивалось это - "не просишь ни о чем, не должен никому". И я, взрослый человек, сидевший в ночной комнате, оклеенной топографическими картами, испугался. Волосы зашевелились у меня на голове, когда я повторял эти строки - как формулу счастья. "Неужели вот оно, - думал я. - Я всегда кому-то был должен, всегда священный долг и почетная обязанность стояли надо мной, и вот толстый человек в съехавшем набок парике, который много лет назад вылез из кареты на обочину, говорил мне о другом, он говорил о выборе, о свободе, которой я не знал". Впрочем, старик мой несчастлив, и, быть может, поэтому вскрикивал во сне. Кричал о чем-то, может, о своей подневольной жизни, о невстреченных женах. Я пил пиво, немного, но хорошее и, пока были деньги, - дорогое. Время от времени я приходил к моему старику, и тогда мы пили пиво вместе молча глядя в телевизор. Там бушевали страсти на испанском или португальском, который был перебит русской речью. Я совершал путешествие через длинный коридор со стаканом в одной руке и бутылкой в другой, а потом обратно - только со стаканом. Но пивная моя дорога никак не заканчивалась. Приехавший на родину друг потащил меня по ирландским барам, где было накурено, играли в дартс и говорили - сбивчиво и непонятно. Мы опять пили пиво - уже черное, и рассказывали друг другу о том, как живем, говорили о его жизни - там, вдалеке, и моей - здесь. Было в этих разговорах что-то важное, что заключалось не в словах. И приятно мне было ощущать себя не то потертым мужичком, не то тертым калачом. А потом я вернулся домой - к старику. И снова сжималось сердце, и сиял в ночи напротив меня холодный хирургический свет. Там, напротив, вскрывали кому-то череп в мозговом институте имени Бурденко. Горели операционн

Комментариев (0)
×