Глазами дочери (Воспоминания) - Лидия Федоровна Шаляпина
Помощь проекту
Глазами дочери (Воспоминания) читать книгу онлайн
Отец обладал неисправимой детской жизнерадостностью, которая не покидала его до самых последних лет. Шутка была для него насущной потребностью.
Сидим мы, бывало, и слушаем радио. Скучный голос вяло сообщает: «Сейчас ровно четверть десятого».
И вдруг отец срывается с места, подставляет к стене стул и с жестами чрезвычайной поспешности и суетливого волнения переставляет часы, а затем медленно слезает со стула, еле переводя дух, и с глубоким волнением говорит: «Ну, слава Богу! Переставил часы».
Конечно, пустяк, мелочь. Переставил человек часы. Но в коротенькую сцену, разыгранную для своих домашних, он, как артист, вкладывал не меньше искусства, чем в торжественные выступления перед многолюдной публикой.
И наша жизнь была полна таких экспромтов. Сижу я как-то раз в гостиной — было это в Париже, раскладываю пасьянс. В доме тихо, все разбрелись. Заходит отец в халате, посмотрел на меня и, ничего не сказав, вышел. Через несколько минут возвращается, смотрит на меня рыбьими глазами и произносит:
— Пасьянс раскладываешь? Ну и я вот тоже пасьянс раскладывать буду…
И, вытащив из-за спины колоду каких-то невероятно огромных карт (кто-то, кажется, подарил ему их в Америке), он вдруг начинает с шумом бросать карту за картой на стол, сопровождая каждое движение выразительной мимикой. Разыграно это было артистически, каждая мелочь продумана: и медленное появление, и бесстрастные слова, сказанные глуповатым тоном, и внезапные жесты, с которыми он клал огромные гротескные карты на стол рядом с моими обыкновенными картами, которые вдруг стали смешными по сравнению с этими великанами. Я, кажется, никогда в жизни так не смеялась. И отец был доволен — он любил отзывчивую публику. Он любил, чтобы все, что он ни делает, было удачно, и привык к этому. Успех неизменно вдохновлял его.
И вместе с тем он сам был благодарным зрителем. Михаил Чехов[1] в роли Мальволио в «Двенадцатой ночи» Шекспира заставлял отца так хохотать, что ему едва не становилось дурно. Он продолжал смеяться даже по дороге домой и никак не мог насладиться полученным удовольствием. Впрочем, остро переживал он не только забавное. Реакция его была на все творчески повышенная. Воображение его не потухало ни на минуту.
Как-то были мы с ним на спектакле в театре миниатюр «Синяя птица», который содержал Я. Д. Южный[2]. Вышла актриса и спела «Бублички». Казалось бы, что особенного: выходит женщина и поет: «Купите бублички, отец мой пьяница…» Но на отца этот номер произвел совершенно необъяснимое трагическое впечатление — настолько, что он должен был выйти из ложи. Внезапно он вообразил все «по-человечески», в мировом масштабе, а это вызвало в нем самое непосредственное страдание.
А вот другой случай{4}. Идем мы с отцом по Милану. Вечером у него спектакль — «Борис Годунов», да еще по-итальянски. Он по обыкновению страшно нервничает.
— Ей-Богу, пропал голос. Ну как я буду петь сегодня?
Он пробует голос и издает какие-то дикие звуки — то пискнет, то захрипит, то рявкнет. Не поймешь, шутит он или нет!
— А тут еще, — говорит отец, — суфлер с миланским акцентом. А если я его не пойму? Вот история, во-первых, потерял голос, а во-вторых, забыл итальянский!..
— Ну что ты! Забудешь по-итальянски — будешь продолжать по-русски, — сказала я, и это его сразу его успокоило.
Мы проходим по центральным улицам Милана и подходим к знаменитой миланской галерее «Пассаж», идущей крест-накрест. Итальянцы узнают отца, громко шепчут:
— Шаляпин, Шаляпин…
А я тем временем рассказываю ему:
— Знаешь мозаику посередине галереи, где изображен бык? Итальянцы считают, что он приносит счастье. Если ты готовишься к чему-нибудь важному — идешь в любви объясняться или дом продаешь, — надо наступить этому быку… ну, на одно место. Правда, городские власти решили, что это неприлично, и распорядились переложить мозаику, и теперь этот бык изображен с некоторыми анатомическими сокращениями, но итальянцев это не смущает, и они уверены, что он продолжает по-прежнему приносить им счастье.
И, заметив подозрительные искорки в глазах отца, я поторопилась прибавить:
— Только ты этого не делай, а то неудобно, смотрят.
Он воскликнул:
— Что ты, что ты, и придет же тебе в голову!
Но, когда мы приблизились к роковому месту, с отцом произошло нечто неожиданное. Он не только наступил на мозаику, но и начал с неудержимым весельем пританцовывать на ней, к великому восторгу окружавшей толпы. Затем, оглянувшись, он как ни в чем не бывало величественно проследовал дальше.
Из жизни в Милане запомнилась мне и другая сцена. Проходя однажды мимо церкви, мы остановились посмотреть вместе с толпой, что происходит. Из церкви появилась процессия, во главе с прелатом в пышном фиолетовом облачении. Толпа начала аплодировать со свойственным итальянцам энтузиазмом. И вдруг отец тоже начала хлопать — но как! Можно было подумать, что он всю жизнь ждал этого момента, что ради этого он приехал сюда, за сотни километров. И вот теперь он стоит и аплодирует, и по лицу его проходит гамма переживаний. Я с изумлением смотрю на него. Неожиданно он поворачивается ко мне и говорит будничным тоном:
— Ну, что же, пошли! Чего же ты стоишь?
Лицедейство было ему необходимо. Даже больше — жизнь его заключалась в лицедействе. Его потребностью было все время что-то изображать, и при этом каждый, даже самый пустячный образ его должен был быть убедительным.
Отец обладал неотразимым шармом. Он умел очаровывать людей. Умел быть ласковым, добрым, например, с нами, детьми. Но бывал и строгим. Однако люди относились к нему не просто, не всякий был с ним естествен, он внушал невольный трепет. Личность его подавляла и вызывала преклонение и страх он каждую минуту мог вскипеть, рассердиться, и никогда нельзя было угадать заранее его реакцию. Часто он начинал гневаться — именно гневаться, а не сердиться — из-за пустяка, и мелочь же могла привести его в самое счастливое настроение. Когда он сердился, все лицо его белело. Даже глаза в такие минуть, делались у него «белыми». Светло-бутылочного цвета, они становились тогда